Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что чешка Яноух не стала бы нынешней самой собой без Швеции – совершенно очевидно. Тем более, что она – знаменитая писательница, притом именно шведская (и фамилия её поэтому имеет не совсем типичный для чешского уха и глаза облик: чехи сказали бы – «Яноухова»): все её книги, а написала она их больше трёх десятков (а шесть из них – переведены в России), – написаны по-шведски. На языке, который она начала осваивать – и стремительно, по её собственным словам, освоила – только в возрасте десяти лет. («Украденное детство» притом переведено с чешского. Значит ли это, что перед нами – единственная книга автора, написанная на её родном языке?)
Обе наши героини, причудливою волею судеб, покинули в начале жизни – хотя и в разное время – одну и ту же страну, которой теперь уже нет на карте: тогда она называлась Чехословакией. И ещё более того: Яноух, как и Ракуза, – человек изначально двуязычный – чешско-русская билингва – и со сложным символическим наследством: её отец – чех, мать – дочь украинской еврейки и чешского еврея, выросшая в Советском Союзе, в Москве, в полностью русской культурной среде и считавшая себя русской. Катерина только так и пишет: «я наполовину русская», – и не помышляя, и ни единым словом не заговаривая о еврейской идентичности – хотя у неё есть для этого все основания. Эта часть символического наследства остаётся у неё невостребованной, она Катерине не интересна. Впрочем, похоже, русская его часть востребована ею тоже не слишком. Однако на подавление в себе русского (а оно, да, сознательно ею в себе подавлялось) у совсем маленькой – четырёхлетней! – Кати нашлись причины: это случилось 22 августа 1968 года. После того, как произошло сами знаете, что.
« – Ты больше не должна говорить на улице по-русски, – немного выждав, объясняет мама, строго смотря мне в глаза. <…> – Пойми, теперь люди ненавидят всех русских. Обещай мне, что если мы пойдём на улицу, ты не будешь говорить по-русски.
Согласно киваю. Обещаю: «Да, мама». Для тебя я сделаю всё, что угодно. Мне и самой страшно. Я не подведу тебя.
Конечно, все ненавидят русских. Я – как все, и я тоже ненавижу русских. Это русские оккупировали нас. Это они во всём виноваты. Теперь мы – в их власти.
Я ненавижу всех русских, следовательно, ненавижу и саму себя, ведь я тоже немного русская. Мне стыдно за то, что моя мама родом оттуда, из Советского Союза, как её там называют, эту страну. Мне стыдно за то, что я вообще говорю по-русски. Если бы я могла просто забыть этот язык! Я не хочу быть русской. Даже наполовину.»
Удивительна даже не степень этической напряжённости самосознания («Мне стыдно за то, что моя мама родом оттуда»). И не то, что ребёнку оказалось возможнее ненавидеть себя, «тоже немного русскую», чем маму, которая целиком «родом оттуда» (это ведь, по существу, настоящее самопожертвование): даже для четырёхлетнего, оказывается, легче ненавидеть себя, чем человека, которого любишь. Удивительно, что этот отказ от части самой себя, кажущийся немыслимым для четырёхлетнего ребёнка, – судя по сказанному, не переживался (или теперь не вспоминается автором) как утрата. То есть – как лишение чего-то важного, без чего у жизни не будет, допустим, прежней полноты или интенсивности. Чистое отвержение. Чистая, как хорошо простерилизованный скальпель, ненависть. Решено – сделано.
«Вглядываясь в темноту спальни, я мысленно придумываю слова клятвы. Я больше никогда не скажу по-русски ни единого слова. Этот язык исчезнет, растворится, как будто я его никогда и не знала. Я перестану думать по-русски, я перестану чувствовать по-русски. Я больше не буду русской, часть меня перестанет существовать, часть меня умрёт».
И как людям такое удаётся? Да ещё в четыре года?
(Справедливости ради надо сказать, что отдельные воспоминания о жизни в Москве у бабушки с дедушкой, где маленькой Кате случалось бывать, в книге ещё встретятся. Притом написанные с симпатией – и к московскому дому, и в общем даже к московским людям, которых, правда, на этих страницах не так много. Ненависти ко всему русскому как-то удалось существовать отдельно от этого. Но «русские» воспоминания именно что не встроены в образ себя, не используются как материал для самостроительства. В отличие от сложных, эмоционально очень неровных: притяжение-отталкивание, – пристрастных, но неизменно дорогих автору чешских воспоминаний, к которым она будет возвращаться снова и снова… пока наконец, – по словам авторов послесловия к книге, родителей Катерины, не вернётся в Чехию навсегда. Уже совсем взрослой, матерью выросших детей, автором тех самых тридцати с лишним шведских книг. Приняв даже то, что теперь она, выросшая в другой стране, по-настоящему своей в Чехии она уже никогда не станет. – Впрочем, не будем забегать вперёд, – да и вообще это совсем другая история.
Мне почему-то думается, что это – история о преодолении детства. Она нам не рассказана, всего лишь упомянута в послесловии. Но почему-то воспринимается она как важная часть повествования, дающая ключ к нему уже после того, как оно закончится.)
Итак, ни слова по-русски. Дальнейшие утраты Кати Яноуховой (пока ещё её зовут так) произойдут уже не по её воле и выбору – и действительно будут переживаться как катастрофы.
Не сравнивай, живущий несравним. Но истории и в самом деле, как нарочно, настолько похожи, что хочется их сравнить – и обратить внимание как раз на то, чем они различны.
Различны они, конечно, не в первую очередь тем, что произошли, действительно, в разное время: если семья Ильмы скиталась по послевоенной Европе, то Яноухи покинули Прагу в 1973-м (отец Катерины, знаменитый чешский диссидент, уехал из страны из-за преследований со стороны властей – вначале в Данию, а потом в Швецию, где они и остались). А вот то, что одну девочку увезли из родной Чехословакии совсем маленькой, не успевшей ничего толком запомнить, а другую – девятилетней, – уже существенно.
Девятилетняя оставляла за собой тщательно устроенную жизнь, человеческие связи, дружбу, любовь, систему ценностей, ожиданий, тонко настраивающих личность привычек. Всё это предстояло как минимум подвергнуть основательному пересмотру. В пределе – полному отвержению.
В общем-то чешская жизнь – если верить её взрослым воспоминаниям – Кате не так уж и нравилась. Не слишком уютно жилось на некрасивой Прубежной улице, раздражала нелепая пани Каменная, сидевшая с ней, когда родителей не бывало дома, ещё того хуже – идеологическая обработка в школе. Но дело было не в этом: всё это, включая нелепое, скучное, постылое, – было своим. И, по существу, понятным. Не любить всё это можно было на правах своего.
После отъезда ведущей темой её жизни – уже навсегда – станет понимание того, что «наша прежняя жизнь больше не существует». И страх перед разлуками.
К слову сказать, расставание с освоенным в жизни Кати – как и в жизни Ильмы – повторилось не раз: Данию всего год спустя после приезда, – девочка только-только начала чувствовать себя там уверенно – ведь тоже пришлось оставить. О новом отъезде она говорит так:
«В первый раз – это шок.
Во второй раз человек уже к этому привыкает.
В третий раз человеку, может быть, это даже нравится?
Меня охватило безразличие. Я сдалась. Всё ясно. Снова запакуем всё в ящики. Надо паковать».
Нет, до безразличия этой девочке было ещё очень далеко – собственно, до него она так и не добралась. На всём протяжении повествования она останется остро чувствующей – и пристрастной. И уж точно никогда не сдастся.
Но этими множественными расставаниями каждая из наших героинь распорядится по-разному.
Главная разница здесь в том, что история Ильмы – это рассказ о становлении особенного, штучного стиля существования: непринадлежности (принципиально неполной принадлежности) как особенной позиции. История Кати – о первотравме (утраты своего) и её последовательных преодолениях.